Эта книга — жизнеописание Великого сказочника, художника, путешественника Степана Григорьевича Писахова, его кругов по всему свету с постоянной привязкой-возвращением к родному дому с железными ставнями на улице Поморской в Архангельске. Как он родился там, так и отошёл в лучший из миров в преклонном возрасте, тихо усоп, сидя в старинном кресле.
После всяческих
отлучек и путешествий прибивался он к
этой «деревяшке», как теперь снисходительно
бы сказали. Тогда это был крепкий особняк
в два этажа. И жила там семья успешного
ремесленника-ювелира со старообрядческими
устоями.
В середине
восьмидесятых годов позапрошлого века
в семье было уже много детей. И был
кудлатый мальчик Стёпа. И был день, когда
он под приглядом отца маленьким молоточком
чеканил из серебра оберег в виде коровки
с колечком для гайтана. Требовалось
изготовить несколько таких талисманов,
чтобы тётка-богомолка в пути по монастырям
могла поторговать ими. Изделие Стёпы
принесло хоть и маленькую, но прибыль.
Впоследствии тоже и картины, и сказки
Степана Писахова давали ему средства
для жизни, пусть и приходилось
подрабатывать. Особенно после революции,
когда солидное наследство отца отошло
государству.
К моему
немалому удовольствию, Сергей Доморощенов
в этой своей книге «Сказочник весёлый,
невесёлый человек» без ложной скромности
уделяет достаточно внимания стоимости
проданных картин Степана Писахова,
суммам договоров с издательствами. И
потому, в том числе, образ Степана
Писахова предстаёт вполне очищенным
от всякого лукавства и недоговорённостей.
Выскажу,
может быть, спорную мысль, но мне кажется,
что ценность того или иного произведения
культуры в рублях чаще всего идёт
всё‑таки рука об руку с его ценностью
художественной. Хотя и не гарантирует
ценности исторической, которую ещё и
при жизни приобрело всё созданное
Степаном Писаховым — картины и сказки.
В книге
представлены, без преувеличения, сотни
различных персонажей. По воле автора
одновременно с развитием, наполнением
образа главного героя наслаивается в
воображении читателя и почти столетняя
история повседневности существования
и Архангельска, и зимовок в Ледовитом
океане, и друзей-приятелей главного
героя в Москве, Ленинграде (Санкт-Петербурге).
Общаясь с
духом большого художника, невозможно
не наполниться им, не заразиться.
Невозможно просто тащиться вслед за
документальными изысканиями, — невольно
приходится поэтизировать их, проявляя
высокое творческое сознание.
Написана
книга с интонацией припоминания, автор
как бы с прищуром вглядывается в глубь
времени, в историю столетней давности.
Вслушивается и вдумывается. Нет-нет да
и появляются в тексте его реплики: «Слышу
я голоса»… «Видимо, это было так»…
«Возможно…». «А вот этого быть никак
не могло»… Писатель осторожно вмешивается
в жизнь видимых им образов, сам становится
одним из них.
Счастливо
найден автором и способ построения
текста книги. Ритмично наплывают
тектонические слои документальности,
события напластовываются без швов, как
набег волн с уловимым ритмом-дыханием.
Успешно
работает на образ главного героя подборка
портретных литературных зарисовок
множества «соавторов» — фрагменты
воспоминаний современников Степана
Писахова. Особенно пристальное внимание
уделяется поискам ответа на вопрос:
«откуда есть пошёл» гений сказочника,
художника слова, поэта? И после Писахова
много появилось сказочников, даже
наметилось повальное увлечение жанром,
но никто из последователей не смог
превзойти начинателя, и потому ещё, на
мой взгляд, что они не имели под ногами
столь прочной опоры, как он — великой,
живой, не взорванной семнадцатым годом
культуры тысячелетней России. Мелковаты
оказывались последователи, вторичны,
подражательны. Даже знаменитый Павел
Бажов, посылая свою «Малахитовую
шкатулку», сделал такую надпись: «От
помутневших, обжитых ручейков к основным
истокам — со среднего Урала в Архангельск
Степану Григорьевичу Писахову».
Исток‑то
и в самом деле был родниковый.
Из доброго гнома до Гулливера
При чтении
рукописи я поймал себя на том, что с
особым вниманием невольно следил за
двумя личностями — главным героем и
автором. Две персоны вырисовывались.
Интересно было узнать, как прожил
отпущенный век гениальный человек, и
как современный писатель смог преподнести
своё знание о нём.
Во всём здесь
видна рука опытного писателя биографий.
В собственных текстах, в подборках
фрагментов свидетелей царских времён
автор обнажает терпкий аромат истинной
свободы тех лет, когда с десятью копейками
в толпе паломников молодой Степан
Писахов мог совершить средиземноморский
круиз, конечно же, с неизменным этюдником
за спиной. Или сидеть на крохотном
острове посреди Ледовитого океана и
делать зарисовки на картоне.
Неугомонным
молодым разночинцем бродить по Эрмитажу
или представлять свои картины на выставке
в салоне. Или вдруг отказаться от
приглашения к самому Репину в Куоккалу,
чтобы поработать в его мастерской.
Отчего вдруг? От страха перед давлением
знаменитости? По причине гордости
свободного художника: мол, сам с усам?
Или от полной неспособности внимать
преподаванию в формате «ты — учитель,
я — ученик», с детства привыкнув всё,
как говорится, схватывать на лету, и
мчаться опять в какое‑нибудь очередное
путешествие?
А писательство
его, вся изумительная сказочность
начинались элементарно с газеты. В
молодости он написал множество заметок
и репортажей. Стиль уже и тогда
просматривался своеобразный. Все события
подавались с внутренней улыбкой,
несколько несерьёзно, пусть речь в них
шла о битье тюленей, о войне, о хождении
парохода во льдах. В репортёре уже сидел
сказочник. А в будущих сказках — художник
кисти по разнообразию и энергии
мазков-слов, по жестам-фразам.
Скажу больше.
Его текстами можно дирижировать. Или
разглядывать их в окуляр из сложенных
ладоней, как кино — столь множественную
природу имеют они. Даже чужие тексты у
него «играют». Вот он и сам говорит об
этом в письме старинному приятелю-поэту:
«Читаю ваши стихи, смотрю на них, так
громко звучат, что прикрываю строки
рукой, чтобы соседей не разбудили». И
сам его образ человеческий под впечатлением
описания его жизни в этой книге и чтения
его сказок вырастает игрой воображения
(пользуюсь его же приёмом гиперболизации)
из доброго гнома до Гулливера, а порой
кажется –даже и до поручика Голицына
вместе с корнетом Оболенским. Право,
хоть самому сказку пиши, и название
готово: «Как Степан Писахов генералом
стал».
Он был стильный
человек (художник в нём не позволял себе
безликости). Длинные волосы, усы, борода,
обязательная шляпа и трость. Так что
видится мне в нём ещё и что‑то
чарли-чаплинское. Ну и пусть до генерала
не дотянул, но кличку «буржуй» в городе
носил ещё долго после революции.
Мы даже
представить себе не можем, как свободна
и полнокровна была жизнь в России до
семнадцатого года. И он, как сейчас
говорят, по полной программе пользовался
этой свободой. К своим тридцати годам
уже освоился на Севере как лицо
значительное. С губернатором на пароходе
инспектировал морское побережье. Свой
человек был в высшем свете Архангельска.
Пока что ещё только как художник-рисователь,
но вес имел значительный даже и в этом
качестве. Ведь надо помнить, что человек
с мольбертом заменял тогда и телевизор,
и интернет, да и ту же фотографию. Уходил
в экспедицию на корабле, делал зарисовки,
этюды, картины и затем натуральным
образом, а отнюдь не по проводам,
представлял их публике на выставках.
Такое вот было телевидение.
Вполне
счастливо жилось ему под защитой могучей
длани империи. Война четырнадцатого
года нанесла первый ощутимый удар по
душе. «Военный психоз захлестнул». Он
стал ратником ополчения в Финляндии,
потом в Кронштадте, верным присяге,
однако с глубочайшим неприятием войны.
Не заразился
никакой партийностью — талант довлел.
Продолжал оставаться свободным
художником, непоседой, хочется сказать
— пострелом, если бы это слово не
рифмовалось с возникшим однажды у него
желанием дёрнуть за шнурок артиллерийского
орудия, «пострелять» в большевиков с
позиций белой армии в Гражданской войне.
Да если бы ещё удержался он тогда и от
острого замечания, наподобие обычного
окопного зубоскальства при виде
убегающего неприятеля: «Жаль, что не
нам придётся их хоронить». Да ведь кто
же знал, что они победят и припомнят, и
самого будут всю жизнь под прицелом
держать, под чекистским колпаком.
Его двигала
вера в высокие, благородные идеалы,
молодой пыл и отвага бойца, присягнувшего
сердцем. Тут просматривается в нём ещё
и что‑то дон-кихотское (его любимая
книга). Недаром и Сергей Доморощенов
аранжирует свой текст выдержками из
этого бессмертного творения Сервантеса.
Ох уж эти
наши ошибки молодости, запечатлённые
в анналах сексотов всех времён и народов!
Они переживают нас. Хранятся в архивах.
Портят репутацию, да и саму нашу жизнь.
Но не они ли составляют и соль нашей
жизни? Да! Надо, надо и «дёргать за
верёвочку» орудий, и не останавливать
себя от резких высказываний. Подумаешь,
— возьмут на заметку и припомнят. Такая
ли это беда в сравнении с трусостью,
которая сродни самоубийству души,
таланта, его первозданной, да можно
сказать, и божественной силы. Конечно,
будут репрессии, удушение, косые взгляды
и «торможения», но будет и что вспомнить.
Один из миллионов
Пропасть
между старой и новой Россией наш герой
преодолел успешно. Не пришли, не схватили,
— и он зажил смело, не усмиряя в себе
природную задиристость, без смущения
прибегая к помощи новой власти. Опять
писал в газету, опять оказывался
зачисленным в экспедиции на пароходах
с полным довольствием, опять его картины
развешивались на выставках — пластичный
был человек, гибкий, — пусть первым
бросит в него камень, кто не так же
поступал бы в его положении. Большинство
его современников вынуждены были пройти
тот же скорбный путь.
Он был один из миллионов вынужденных приспосабливаться под страхом смерти. Это нетрудно, я думаю, если ты художник, человек широко мыслящий, познавший жизнь во всём её великолепии, разнообразии и солнечности. Умереть гордо, красиво, как Колчак, например, тоже неплохо, тоже получится, можно сказать, артистично и даже художественно, но такое немногим дано. Тысячи талантов вынуждены были приспосабливаться, чтобы реализовываться хоть в чём‑то. Это всё равно, как если бы вам приспичило родить, разрешиться от беременности, так и совсем неважно было бы, кто правит в кремле.
Интеллигентские
рефлексии, вообще, кажутся смешными в
глазах простого народа. В народе за
доблесть считается приспособиться.
Архангельские мастера по выпечке козуль,
например, безо всяких угрызений совести
формы в виде двуглавого орла переделывали
на пятиконечную звезду, скорее всего,
весьма довольные своей ловкостью.
И Писахов
тоже стал рисовать портреты красных
героев, герб СССР на камне Новой Земли,
запечатлевать на своих картинах подвиги
спасателей арктических экспедиций.
Может быть, в чём‑то и кривил душой.
Но зато уже в 1924 году написал и напечатал
свою первую бессмертную сказку «Не любо
— не слушай». Не на той ли энергии
глубокого потрясения и перерождения
она была замешана?
Он брался за
любую работу ради куска хлеба. Вот его
объявление в газете: «Могу декорировать
ёлку». То есть художественно неповторимо
украсить. Я улыбаюсь при этом, представляя,
какой бы отличный из него получился и
Дед Мороз.
И несмотря
ни на что, он держал форс. Ему вслед
шипели: «Буржуй». А он в ответ с улыбкой:
«Я готов оставаться буржуем, вот только
сказали бы ещё, где мой банкир живёт».
Это некое подобие скоморошества в нём,
может быть, и уберегло его от гибели как
взаправдашнего буржуя, — чего взять с
юродивого?
Было —
«органы» держали на крючке, обыватели
«шипели», коллеги-художники писали
доносы и ставили подножки. А он оставался
решительный, неуступчивый и воинственный.
В нём уже бродили великие сказки. Игровое
начало закипало. Айсберги, виденные в
Арктике, перекочёвывали в «Вечны льдины»,
звуки в морозном воздухе заполярных
широт — в «Морожены песни».
Легко, радостно
и умело вжился он в новый строй.
Способствовали этому и мудрость, и
любопытство к жизни, какова бы ни была
эта жизнь.
Во времена
НЭПа ни на каком жаловании не состоял,
помогала дореволюционная деловая
закваска — вошёл в товарищество
художников, кормились как‑то в этой
лавочке от выручки.
Дом всегда
был полон гостей. Его хозяин стал для
приезжих интеллигентов и энциклопедией,
и путеводителем. Его квартира — базой
различных командировочных художников,
писателей, исследователей Севера.
И при Советах
не угасла в нём привычка блистать в
своём кругу, ибо характер, норов человеку
не изжить вовек.
Вроде бы ни
намёка не прослеживалось на внутреннюю
эмиграцию. Он демонстрировал абсолютно
советское наполнение, комфортное
пребывание в новой политической системе,
как и миллионы других из его поколения.
Но внутренний конфликт всё‑таки не
был изжит. И выплеснулся наружу при,
казалось бы, совершенно незначительных
обстоятельствах. Мышеловка захлопнулась.
Советский чёртик выскочил из него, когда
он, учитель рисования в школе, добрый
дедушка-сказочник вдруг разгневался и
потребовал наказать, исключить из школы
бунтаря-старшеклассника. И он, бывший
когда‑то праведный белогвардеец,
назвал парня «врагом народа». Как‑то
вот проникла в ретивое большевистская
зараза. Сорвался. А что вы думаете? С
волками жить — по‑волчьи выть. Ну,
конечно, остыл, успокоился, развели их
со строптивым учеником, и больше ничего
подобного с ним не случалось.
В сердце на всю жизнь
Читаешь
книгу-биографию, проживаешь существование
реального человека на земле и как бы
стареешь вместе с ним. И эта «линия
повествования» тоже весьма впечатляет,
отдельные соображения возникают на
свой счёт. Я как читатель и тоже человек
на склоне лет параллельно вспоминаю
свою жизнь — от детства и до — чего уж
там стесняться — до старости. Читаю, и
на дальнейших страницах чаю увидеть,
что же может произойти завтра и со мной,
заглянуть и в своё будущее.
В 4 часа утра
22 июня того рокового года жизнь Степана
Писахова на пике относительного
советского благополучия и безусловной
широкой славы вдруг оборвалась — до
состояния рядового гражданина страны
со второй группой продуктовых карточек.
Произошло оскудение не только физического
состояния, но и обрушение творческого
духа. У вегетарианца, трезвенника и
некурящего вдруг обнаружилась страшная
зависимость — радиомания, неотрывное
сидение у репродуктора. «От усталости
пишу долго и переписываю, нет уверенности,
что годно. Злость на немцев переполняет
меня, мешает писать…»
А в 1944 году:
«Пенсии не дали. Живу-перевёртываюсь».
Это при возрасте в шестьдесят пять лет.
«Пальто донашиваю отцовское».
А, заметить,
отец‑то умер уже двадцать пять лет
назад.
Война добила
его как писателя. Последние поэтические
силы истаяли в тяготах общения с
издательствами. Попытки сочинять сказки
не прекращались. Но уже прозаизмы лезли
в строку. И дух уныния проникал между
строк. От этих последних лет жизни
остались только умилительные воспоминания
— короткие озарения духа уже охладелого,
теплящегося в старом холостяке, от
которого именно в этом качестве веет
на меня особой чистотой и светом (свЯтом).
Отдельный
поклон автору за терпеливое, подробное
и сердечное изложение событий, произошедших
после смерти Великого сказочника. Это
самостоятельная книга в книге, развёрнутый
справочник по десяткам мемориальных
публикаций, событий чествования или,
наоборот, намеренного забытья.
Степан Писахов
остаётся в сердце на всю жизнь у каждого,
хоть раз прочитавшего его сказки. Они
дают толчок фантазии. Писахов сам был
человек пылкий и других зажигал. И меня
опалил этот огонь. И мне однажды пришла
мысль написать подражание его сказкам,
как если бы он дожил до 90‑х годов
прошлого века. Попытка оказалась в
общем‑то небезуспешной.
Дань памяти,
так сказать.