Полноценных мемуаров Фёдор Абрамов не написал, хотя такие намерения у него, несомненно, существовали. Один из пунктов плана «Что нужно сделать», составленного им 20 июля 1982 года, во время последнего пребывания в Верколе, так и озаглавлен: «Воспоминания».
Писатель не успел их оставить, как, впрочем, не успел сделать и почти всего, что было обозначено им для себя в этом плане, волею судеб оставшемся после него своеобразным «творческим завещанием».
Многочисленные сведения мемуарного характера присутствуют в статьях, интервью, записях публичных выступлений Фёдора Абрамова, да и в его художественных произведениях тоже. Ещё более материалов такого рода обнаруживается в части его личного архива, целиком не опубликованной до сих пор – дневниках, записных книжках, записях на множестве отдельных листов… Они представляют более или менее полную картину жизни и творчества писателя, рассказанную им самим, но собрать эти сведения в единую книгу – дело будущего.
Сегодня мы предлагаем читателям «Правды Севера» самостоятельный фрагмент, который находится среди дневниковых записей писателя от 21 апреля 1956 года. Ранее в печати этот текст никогда не появлялся, между тем он имеет немаловажное значение для адекватного понимания всего дальнейшего развития творческого самосознания Ф. А. Абрамова.
Хронологически запись сделана менее чем через два месяца после завершения ХХ съезда КПСС, осудившего культ личности Сталина и, следовательно, его идеологическое наследие – пусть и в довольно скромной степени. Будущий писатель (первый роман Фёдора Абрамова «Братья и сёстры» выйдет только через два года), несколько десятилетий, как и почти всё население страны, пребывавший в условиях катастрофической нехватки достоверной информации, здесь, кажется, впервые серьёзно обращается к проблеме сохранения подлинности исторической памяти в сложнейших условиях российской жизни ХХ века.
Впоследствии тема губительных последствий культа личности, изувечившего сознание, психологию и характеры нескольких поколений, получит исключительно глубокое воплощение в повести «Поездка в прошлое», законченной Фёдором Абрамовым в 1974 году и долгое время запрещённой к публикации (впервые она будет напечатана уже посмертно, в 1989 году). Трагедия раскулачивания и коллективизации, противостояния фанатиков-революционеров и подлинных гуманистов, хранителей общечеловеческих ценностей, в полной мере отразилась и в ряде его рассказов – таких, как «СОЭ» (1964 год; от аббревиатуры сталинской эпохи: социально опасный элемент), «Сказание о великом коммунаре» (1979) и, конечно, «Могила на крутояре» (1963–1968), первоосновой которого является публикуемый фрагмент. Комментируя рассказ, опубликованный в четвёртом томе собрания сочинений Фёдора Абрамова (1993), Л. В. Крутикова-Абрамова на это по каким‑то причинам не указала. Отметила только, что в рассказе писатель «впервые, пожалуй, самокритично взглянул на себя и своё поколение, уловил пагубность безоглядной, фанатичной веры и революционности».
Ныне у нас появилась возможность, опираясь на тексты Фёдора Абрамова, написанные в разные годы, в какой‑то степени попытаться восстановить пути формирования его мысли.
Повествование в рассказе ведётся от первого лица. Имя героя и обстоятельства действия в сравнении с дневниковой записью, конечно, серьёзно изменены. Из сюжета следует, что до разговора с последним красным партизаном деревни Лазарем Павловичем рассказчик о подлинной личности героя, похороненного на крутояре, был совершенно не осведомлён и над тем, чтобы хоть как‑то поинтересоваться ею, никогда не задумывался. С самого детства он представлял его себе лишь как некоего «былинного богатыря, на время заснувшего в своей могиле», причём этот богатырь весь «с головы до пят <был> покрыт знамёнами». Таков выразительный результат полувековых усилий агрессивной и лживой пропаганды, и стоит ли удивляться неподдельному недоумению, с которым звучат слова рассказчика: «Я во все глаза смотрел на старика. Архип Белоусов – мальчик? Да ещё неграмотный?»
Произошло то, что и должно было случиться и что всегда так волновало Фёдора Абрамова как писателя и общественного деятеля: историческая память, связывающая поколения, спустя полвека существования советской власти оказалась, по сути, уничтоженной. Взамен простеньких, но в каждом случае особенных, вытесанных вручную «деревянных столбов» с прикреплёнными на них деревянными же «звёздами», по всем деревням понаставлены однотипные безликие пирамидки «из серого цемента с мраморной крошкой». То есть «из того самого материала, из которого в ту пору начали отливать для новых городских домов лестничные марши и площадки». Так проще, удобнее, а главное – дешевле.
Сама же могила героя фактически исчезла – торчит (слово употреблено самим писателем) на ней «серый, унылый столбик», и по чьему‑то бездумному распоряжению на его лицевой стороне выбиты – по алфавиту! – аж шесть фамилий, «и только третьей среди них, совсем затерявшись в этом списке, – фамилия Белоусова». Вопрос рассказчика: «Что же это с могилой‑то Архипа Белоусова сделали?» – повисает в воздухе. Последний бывший красный партизан, чудом уцелевший в перипетиях эпохи «одинокий старик, приехавший умирать на родину», хотя и пытается привести в ответ какие‑то аргументы, но на деле уже давно покорно свыкся с происходящим.
Спустя десять лет после написания рассказа приговор будет безжалостным. В письме к своему пинежскому другу Михаилу Щербакову от 21 апреля 1979 года (впервые напечатанном в 1988 году) Фёдор Абрамов отметит: «Конечно же, ты прав: никаких партизан на Пинеге не было и не могло быть (из‑за природных и прочих условий). И об этом следует говорить решительно и твёрдо. Партизан, знаешь, для чего в своё время выдумали? Для того чтобы показать всенародный характер борьбы за советскую власть».
К концу 1970‑х годов в многолетнем собирании материалов для своего главного произведения – романа «Чистая книга» – писатель преодолел сотни километров по Пинежью, неустанно опрашивая последних оставшихся в живых свидетелей Гражданской войны на Севере. Пройдя через два десятилетия творческих поисков, теперь‑то он уже точно знал, как именно следует говорить о прошлом. Но, увы, завершить «Чистую книгу» ему было не суждено…
Фрагмент из дневника 1956 года публикуется с разрешения племянницы писателя Г. М. Абрамовой. Все особенности оригинала сохранены.
Митинг очищал нравственно
Я помню, какое огромное нравственное влияние имела на меня – да и на всех моих сверстников – могила красного партизана Ф. Белоусова.
Она стояла на самом красивом месте около церкви, обнесена деревянной оградкой, деревянная красная звёздочка над ней и надпись: «Белоусов Филипп Терентьевич, ты одна из жертв капитала. Спи спокойно, наш друг и товарищ!»
Каждый год – в октябрьский и первомайский праздник – к его могиле подходила демонстрация. Люди снимали шапки и благоговейно молчали, приспущая знамёна. Деревянная звёздочка ещё накануне украшалась еловым венком, переплетённым красным.
На могиле выступали красные партизаны. Особенно часто, помню, выступал Николай Ионыч, на протезе. И говорить‑то он не умел, худо, коряво говорил, а как мы, подростки, его слушали. Перед нами воскрешали героические времена Октября. На глазах накипали слёзы, сердце рвалось к подвигу, хотелось быть таким же смелым и неустрашимым, как этот вот неизвестный Белоусов Филипп, который 17‑летним подростком ушёл в красные партизаны и погиб в одном из боёв.
Его привезли в деревню зимой – в тулупчике, на санях, без папахи. Мать рассказывала: ребёнок ребёнком. Но мне не верилось. Он для меня был необычный – смелый, почти фантастический герой, в красной папахе, овеянной пороховым дымом. Меня возмущало, когда говорили, что он был простым неграмотным крестьянским пареньком. Но чему я совсем не верил, так это тому, что глупый бородатый старик Терентий – его отец, а красный, крепкозубый Олекса – его брат. И когда я видел, как на митинге они, прислонясь к оградке, плакали, меня это оскорбляло. Нет, другими должны быть у Филиппа и отец, и брат. Это недоразумение. А как я завидовал однокашнику Толе Белоусову, которому Филипп приводился дядей.
Стоя вокруг могилы, мы, школьники, слушали речь красного партизана Николая молча. Слушали – и каждый из нас завидовал, по крайней мере, я завидовал, что это не я лежу вместо Филиппа, что это не обо мне говорят. И мне хотелось совершить такой же подвиг, чтобы и у меня на могиле потом говорили речи.
После выступления Николая Ионыча пели «Интернационал». И из берданки стреляли! О, как это было божественно, вдохновенно!
Митинг на могиле красного партизана Белоусова каждый раз очищал меня нравственно, я добрел, переставал ругаться, давал себе клятву быть таким же, как Филипп, и долго носил в себе этот духовный заряд.
А как, бывало, помню, я проходил мимо могилы летом. Если мы, подростки, шли с озорными частушками, я стихал, да, помнится, стихали и другие. Святое место!
А сколько раз, проходя один мимо могилы, я останавливался у ней, стоял молча и мысленно разговаривал с Филиппом, уносился в мечтах к героическим дням Октября…
Маленькая могилка, обложенная дёрном, с красной деревянной звёздочкой над позеленевшей оградкой, с тихо шепчущимися вокруг соснами…
Помню также, к Первому мая иногда не сходил снег, могила была в стороне. Так мы, демонстранты, проваливались в лужи, в мокрый снег, всё равно брели к ней. Не побыть на могиле – это не демонстрация.
Потом времена изменились. Брата Филиппа, Олексу, за то, что он был дьяконом – как это странно, Олекса был дьяконом в той самой церкви, у которой стояла могила брата, – лишили избирательных прав, сослали в лагеря, и там он умер.
Бывало, помню, когда ещё не разорена была церковь, ему говорили:
– Брось, Олекса, панихиды разводить, не позорь своего брата.
Олекса красивый, крепкий, белозубый, цыгановистый мужик, хмурился, обещал бросить, но подходила служба, и он снова пел. И ведь в Бога‑то не верил. Этакий здоровенный мужик! До Бога ли ему?
Бывало, что ни праздник – пьяный дерётся. Сила в нём бродила. А голосина какой был. Может быть, это объясняется свежестью детских впечатлений, но я уж никогда не слыхал после такого баса. Как затянет: «Господи, помолимся, Господи, помолимся», – так под куполом дрожит. Кажется, вот-вот рухнет на тебя сверху и засыплет. Любил я его слушать, да и все миряне наслушаться не могли. Может быть, и пел‑то он потому, что потребность у него была, талант требовал. А где ещё в деревне петь?
Да, крутые были времена – талант привёл к смерти человека.
Захирела со временем и могила. Во время войны было не до могилы, а потом как‑то пошло всё на запустение и одичание. Оградка погнила, звёздочку сшибли камнями ребятишки. Да, вот какие пошли ребятишки! Мы, бывало, как на святыню молились, а тут ребятишки стали упражняться в меткости бросания камней.
Отступился и сельсовет – тоже, видно, другой стал сельсовет. Бывало бы за такое кощунство родителей со свету сжили, а тут никто и не обратил внимания.
Лет пять назад племянник Филиппа, Толя Белоусов – тот, которому я завидовал мальчишкой и который сейчас стал порядочным пьяницей, – восстановил оградку, а на месте звёздочки прибил деревянную грубую доску – вырезать звёздочку у него не хватило умения, да и хлопотно – и чёрной краской вывел на ней надпись: «Здесь покоится тело красного партизана Белоусова Филиппа Терентьевича».
Нет, не те слова. А раньше было: «Белоусов Филипп Терентьевич, ты одна из жертв капитала. Спи спокойно, наш друг и товарищ».
И вот эти слова «жертва капитала» на нас, ребят, особенно возвышающе действовали.
А что с могилой сейчас?
Нет, надо бы в каждой деревне поставить обелиски, создать братские могилы в память погибших на войне. Да со звездой, да броскими буквами написать все имена погибших земляков.
Только не казённые обелиски. А то ещё, не дай Бог, додумается какой‑нибудь чинуша открыть всесоюзн<ый> комбинат по производству обелисков, изготовят и застолбят все деревни одинаковыми обелисками.
Нет, уж в таком случае не надо.
Надо, чтобы это сделали сами люди – просто, без казёнщины, с любовью и своими словами выразили признательность своим ветеранам.
И не надо каменных надгробий. Земелька, обложенная дёрном да засеянная ячменём, какими‑нибудь простенькими цветами, больше говорит русскому сердцу.