06.12.2019 11:09

«О Фёдоре Абрамове откровенно»

Фото Рудольфа Кучерова из коллекции Архангельского литературного музея

Из беседы с Юрием Галкиным

В одном из своих писем к Юрию Галкину Фёдор Александрович Абрамов признался, что был бы рад, если бы тот написал о нём «статейку». Абрамов был недоволен тем, что и как о нём пишут, и он, привыкший говорить правду, был заинтересован в правде нашего восприятия и его творчества, и его личности

Галкину не удалось ещё в то время исполнить своё намерение написать о книгах Абрамова статью, как он опрометчиво пообещал Фёдору Александровичу, поэтому теперь, во время нашей беседы, он выразил желание по мере сил выполнить то своё давнее обещание…

В первую очередь мне было интересно узнать, как мой собеседник познакомился с Абрамовым?

– В ту пору я жил ещё здесь, в Архангельске. Так случилось, что мою повесть «Пиво на дорогу» набрали в журнале «Октябрь», а потом спохватились: на носу 50 лет Советской власти, а Галкин эту власть ставит как бы под сомнение. Мне даже вопрос в редакции задали: «Как вы оцениваете 50 лет Советской власти?» Я сказал, что положительно. А мне с ухмылкой: «Оно и видно!» Набранный текст мне вернули. И я с этим октябрьским набором приехал на семинар в Малеевку – тогда семинары с молодыми писателями частенько проводились. Стали мою повесть читать. Таня Хомякова, ответственный секретарь журнала «Звезда», мою рукопись увезла в Ленинград и отдала Абрамову на отзыв: вот, мол, ваш земляк сочинил, хорошо бы для нашего журнала рецензию. Ну и Абрамов написал…

– И рецензию довольно лестную для вас, тогда ещё очень молодого писателя, – подхватила я.

– Так вот, когда я пришёл в редакцию журнала «Звезда», там был Абрамов, и мы познакомились. Меня и Таню Хомякову он пригласил к себе домой. Абрамов был молод, но уже знаменит. К тому времени его роман «Братья и сёстры» я уже прочёл. От этой первой нашей встречи осталось сильное впечатление.

В ленинградском журнале «Звезда», где Абрамов был своим человеком, никак не решались напечатать его рассказ: слишком‑де черно, тяжело, натуралистично и так далее – обычные в таких случаях слова. Назывался этот рассказ – я помню даже гранки, по ним и читал – «На задворках». Его так и не напечатали. Но вот какое дело: как раз из этого рассказа потом у Фёдора Александровича получилась прекрасная повесть «Пелагея».

Мы познакомились в конце трудного для Фёдора Александровича времени. Он писал «Две зимы и три лета». Мне думается, что именно после «Двух зим» и стал наш Фёдор Александрович писателем-тяжеловесом в многонациональной советской литературе. Но это вовсе не значило, что у тяжеловеса издательские дела шли сами собой. Книга шла трудно: у младшего редактора свои замечания, у заведующего редакцией – свои, у главного редактора – третьи. А тут и цензура с красным карандашом гуляет по твоему тексту и отмечает все сильные выражения, в которых и гнездится правда действительной жизни. Но если с обычным писателем разговор бывал короток, пусть даже и с улыбкой, то с тяжеловесом не так просто, да и сам он не спустит, не отступит, а пойдёт разбираться… И сколько это всё отнимает у тяжеловеса времени, нервов!..

Вообще, при встречах, а Фёдор Александрович частенько наезжал в Москву и по издательским делам, и на всякие мероприятия в Союзе писателей, он первым делом интересовался, что я читаю, что и где напечатано интересного, каково моё мнение о том или об этом. Тогда, в семидесятые, почитать было что: и в журналах печаталось много интересного, и у букинистов спокойно можно было купить и всю русскую историческую, и философскую, и богословскую литературу. Мы были в каком‑то смысле свободными. Да и жизнь литературная вперемежку с политической была весьма насыщена разными событиями. Хотя бы тем, как энергичный боец Солженицын бодался с советской властью… Конечно, всё это Фёдор Александрович знал и без меня, но, как человек любопытный, прикинется, бывало, этаким наивным простаком – только вчера из Верколы: «Ну вот Солженицын, как ты думаешь?» Или: «Читал Белова? Почему его так хвалят?..» И слушает, слушает, никогда не перебьёт, не остановит, ничего не скажет, как же сам‑то думает… Вообще, родная литература, особенно близкая его теме, его интересам, занимала Абрамова гораздо больше, чем Маркесы-Фолкнеры с их художественными тонкостями, рефлексиями. Он считал это литературщиной…

Была ли знакома писательская «кухня» Абрамова? – поинтересовалась я у своего собеседника и узнала, что литературный труд Абрамова был организован весьма строго. Даже в самом распорядке дня всё было определено довольно жёстко. Вставал Фёдор Александрович часов в семь, с девяти до трёх работа за письменным столом, никаких посторонних разговоров, никаких других занятий, телефон отключён. По мнению Галкина, настоящий писатель именно так и должен работать. А что касается вдохновения, настроения, хочется – не хочется, всё это отступает на второй план: работай – и вдохновение придёт. И разве мало в книгах Абрамова страниц, озарённых именно таким вдохновением…

Так уверенно мой собеседник говорил обо всём этом потому, что ему привелось погостить у Фёдора Александровича и Людмилы Владимировны в их ленинградской квартире на Третьей линии и на себе испытать всю строгость организации рабочего дня. Ещё с вечера Галкин был предупреждён: вставать в восемь, завтрак, а к девяти уматывай и до трёх не появляйся… А погода случилась – слякоть, холодно, сумрачно… Может, говорит он, я тут где‑нибудь на кухне, в уголке посижу, почитаю? «Нет-нет, ты будешь мешать». Куда же мне идти? «Иди куда‑нибудь, гуляй, Ленинград большой!..»

И хотя в Ленинграде Галкин бывал и раньше и знал, что он большой, но в дни гостеваний у Абрамовых особенно прочувствовал, насколько он большой, холодный и мокрый… Юрий Фёдорович отогревался в музеях, в книжных магазинах… Однажды вот так же ходил по Ленинграду. Уже стемнело. Вдруг где‑то близко колокол ударил, не откровенно, а как‑то потаённо, ударил раз и смолк. Галкин пошёл на этот звук. За решёткой, среди деревьев – собор… Редкий люд идёт. Так оказался на службе. Народу и на самом деле мало, старушка среди них ходит с кружкой без всяких помех… Потом батюшка очень проникновенную проповедь прочитал о грехе уныния, и какие беды от уныния происходят с человеком, и как с унынием бороться. И так запали слова батюшки, что кажется, Галкин бы и сейчас того батюшку узнал: в хороших годах, большое тяжёлое лицо с внимательными добрыми глазами…

Потом было отпевание упокойников. Почему он остался? – Может быть, спешить было некуда. Три гроба стояло в правой стороне от алтаря. А народу стало и вовсе мало. Видимо, только родственники и близкие люди. Батюшка, уже другой, молодой, высокий, как будто измождённый постом, не поднимая глаз, заглянет в бумажку (какой раб Божий здесь лежит?) и пропоёт отпевание. И вот к среднему гробу (а крышка так и не снималась) подошёл, заглянул в свою бумажку и говорит: «Раба Божья Анна». А Галкин знал, что Ахматова умерла – было накануне сообщение. Неужели, подумал, Анна Андреевна? Подвинулся к тем людям, какие у гроба близко стояли, спросил… Да, так и было: в том среднем гробу она лежала, Анна Андреевна Ахматова…

Нет, ни писательско-поэтической, никакой другой общественности не было. Вот на другой день, на гражданской панихиде в Доме писателей, куда Ахматову привезли из храма – вот там литературного народу и узнаваемых лиц было много: длинная очередь стояла ещё и на улице, и дальше – по узким лестницам в какой‑то маленький зал…

Поинтересовалась я и тем, приходилось ли Юрию Фёдоровичу читать абрамовскую рукопись ещё до того, как она приобретала вид книги? Оказалось, прочитать в рукописи ему привелось только роман «Пути-перепутья» да повесть «Пелагея». Вместе с Фёдором Александровичем они обсуждали роман целый вечер, перебирали страницу за страницей… Но каких‑то серьёзных замечаний у Галкина не набралось, в основном были замечания стилистического порядка. Известна, например, склонность Абрамова к сильным, экспрессивным выражениям: «хряснул дверью», «грохнул кулаком». Самому автору бывает трудно в таких случаях почувствовать меру, а со стороны оно заметнее. К тому же некоторым персонажам Абрамов дал нарочитые клички… Одним словом, мелочи. Но поскольку роман Галкину понравился, то объяснять причины этого своего впечатления ему было приятно. А какому автору не доставит радости услышать, что его многолетний труд, все сомнения и мучения не остались втуне?! Не скрывал своего чувства удовлетворения и Фёдор Александрович.

Однако книгу надобно было не только сочинить, но ещё и издать. Тут требовались немалые усилия и от самого писателя. У Фёдора Александровича трудности возникали постоянно, особенно после очерка «Вокруг да около»… Но в цензуре было, по мнению Юрия Галкина, не только зло для литературы, но и добро: она как бы только одним своим присутствием пресекала литературное хулиганство, порнографию, всякие политические спекуляции, каковых сейчас видимо-невидимо…

Забот и хлопот по изданию книги очень много. Но об этой стороне своих хлопот Фёдор Александрович не распространялся.

В одном из интервью Фёдор Абрамов говорил о пользе чувства тщеславия в творчестве, и я поинтересовалась:

– Юрий Фёдорович, а вот такая ипостась, как слава, известность?..

– Да, всё это было Фёдору Александровичу не чуждо: и слава, и известность. В этом же ряду обычно присутствует и такая вещь, как деньги. По тем немногим фактам, которым я был свидетелем, с деньгами он обращался, как истинный крестьянин, у которого каждая копейка, своим трудом заработанная, на счету. Нет, речь не о скупости, а именно об учёте: из какого издательства сколько перечислили за ту или иную книгу, сколько ещё осталось получить и почему столько, а не столько – вот это всё у него было на учёте.

А слава… К этому особому состоянию он не был равнодушен. Но всё это было у него как‑то очень естественно, откровенно, иногда даже и как нарочитая игра, он не пыжился от этой своей славы, не надувался, а потому в этой игре в знаменитость был, как мне вспоминается, особенно радушен, естественен и красив. Гордился, например, что в Сорбонне лекции читал, подчёркивал не раз это, не держал в себе. Фёдор Александрович Абрамов всё получал за свою прямую литературную работу: и щелчки от критики, и подзатыльники от отдела пропаганды, и Государственную премию от своего государства. Но, конечно, ничто человеческое ему не было чуждо: ни слава, ни деньги, ни увлечение прекрасными барышнями, ни внимание высоких людей. Да и было бы странно, если бы было наоборот у такого энергичного, страстного, эмоционального человека. Он, например, очень горд был тем, что с присуждением Государственной премии первым поздравил его сам первый секретарь Ленинградского обкома Григорий Васильевич Романов. «Представь, – говорил он возбуждённо, – в шесть часов утра позвонил!»

Ездить за границу тогда было престижно, эти поездки он очень любил. Всегда ставил общественность в известность, вот, мол, Фёдор Александрович Абрамов отправился туда‑то. Литературная публика в Москве всё о нём знала: и куда он поехал, и когда он приехал.

Видеть в отношении людей к себе подтверждение тому, что ты известный писатель, что твои сочинения вызывают интерес подлинный, а не лицемерный, не формальный, было для Фёдора Александровича неподдельной радостью. И в компании своих людей, особенно неравнодушных к проблемам деревни и к тому, как это всё изображено в его книгах, он делался оживлённым и даже в речи впадал в пинежские интонации…

Но в компании, для которой он был просто автор, один из многих, Фёдор Александрович чувствовал себя неуютно. Тем более если эта компания была равнодушна к народному, скажем так, бытию.

Чтобы не быть голословным, Юрий Фёдорович стал рассказывать мне о премьере «Деревянных коней» в Театре на Таганке.

Он сидел рядом с Абрамовым.

– Спектакль в этом театре был важен для Фёдора Александровича как неоспоримый аргумент его писательской известности, как безоговорочное признание в столичных кругах… Но вот сам спектакль: по сцене развешаны бороны, символизирующие как бы всеобщую, всенародную тюрьму, концлагерь… На их фоне и происходит истерическое, шумное действо, весьма отдалённо напоминающее что‑то из абрамовских текстов.

В этой сценической клетке из борон было столько грубого, прямолинейного, столько вызывающего политического жеста, что в корне противоречило лиризму повести Абрамова и даже трагической судьбе человека как частного, индивидуального существа. Я уж не говорю о противоречии самому общественному поведению Абрамова, его гражданской – далеко не диссидентской – позиции.

Но чего‑то другого и ждать было трудно. По сути, всякий спектакль в Театре на Таганке в то время был политическим действом, автором которого был режиссёр Юрий Любимов. И в данном случае повесть Абрамова была только удобным поводом. И сам Фёдор Александрович это прекрасно понимал, и потому я не слышал от него к такой трактовке его сочинений ни претензий, ни упрёков.

Понимаю, что для режиссёра Любимова, вообще, для людей с подобным творческим темпераментом, на свете нет иной высшей творческой воли, кроме своей. Из таких деспотических, самоуверенных натур получаются диктаторы – и административные, и театральные.

Какого‑то удовлетворения, какой-то праздничной радости, какая бывала у Фёдора Александровича при публикации его произведения в журнале или при выходе книги, здесь не было. Это особенно стало мне очевидно на традиционном, как можно думать, банкете в Доме актёра, куда все поехали из театра. Я не любитель таких мероприятий, да и компания чужая, и мне хотелось поскорее восвояси. Но то ли Фёдор Александрович не хотел оставаться вовсе один среди театральных людей…

Одним словом, он сказал: «Нет-нет!» – и все поехали на Пушкинскую площадь. Стол, помню, большой, вся труппа за ним одним, выпивка, закуска… Актёры, уже не те шумные и энергичные, какие бегали на сцене среди борон в сарафанах и телогрейках, а в обычной своей одежде, сдержанные и немногословные, и здесь трепетно внимали своему богу, Юрию Любимову, а тот что‑то негромко и шутливо говорил…

Был тост и за автора – писателя Абрамова Фёдора Александровича…

Сказал слово и Фёдор Александрович… И артистка Славина, игравшая роль Милентьевны, маленькая, худенькая, вся словно комок нервов, вдруг смутилась, обрадовалась, глаза загорелись… Фёдор Александрович знал, что сказать, знал и то, как обрадовать человека. Но это был краткий эпизод какого‑то прорыва сокровенного чувства, момент какого‑то единения… Видимо, останься они вдвоём, вдосталь наговорились бы и о Пинеге, и о действительной Милентьевне, и обо всей драме раскулачивания… Но ведь всё это было уже малоинтересно, куда занятнее и значительнее были рассказы режиссёра Юрия Петровича Любимова о том, как он отстаивал и этот спектакль, и другие, и что он сказал тому секретарю или этому министру. Юрий Петрович превосходно рассказывал о себе, о своей борьбе с идиотами-бюрократами, и все, все слушали его затаив дыхание и буквально смотрели ему в рот.

Может быть, при той подсобной роли, какую играла в спектакле литература, второстепенность, необязательность писателя Абрамова была и естественна. Однако сам‑то писатель Абрамов с большим трудом мирился с тем, что здесь ему и сказать нечего, да и вообще он как бы и ни при чём. Может, я и преувеличиваю. Во всяком случае, Фёдор Александрович явно отбывал номер – без вдохновения. И это было совсем не то, что на ужинах в Доме литераторов: там все, начиная от вахтёра, узнавали его, торопились пожать руку, высказать восхищение, справиться о здоровье; кто‑то говорил ему: «О, Фёдор!», а кто‑то – «Федя!..». И норовили присесть за столик, послушать одну только эту северную говорю…

Любые проявления интереса к нему, а то и некоторой зависти вдохновляли его. И даже среди шума и дыма многолюдного ресторана он был в центре всеобщего внимания. В эту минуту его тёмные глаза блестели особенно азартно, он был великодушен, со всеми ласков, со всеми разговорчив, давал свой адрес и телефон… И это были не просто свидетельства вежливости, ибо многим из тех, с кем его знакомили, он присылал свои книги, писал письма…

Здесь же, в Доме актёра, в этом тихом застолье Абрамов был явно не в своей тарелке. Но нёс свой крест терпеливо…

По поводу спектакля в Театре на Таганке он не оставил никаких заметок, точно и не было в его судьбе этого факта. Совсем не то, что спектакль «Дом» режиссёра Льва Додина в Ленинграде и в Архангельском театре…

Нашли ошибку? Выделите текст, нажмите ctrl+enter и отправьте ее нам.
Людмила ЕГОРОВА, лауреат премии имени Фёдора Абрамова